Главная arrow Все публикации на сайте arrow С возвращением, автор, но где же твой «текст» и «язык»? О вербальных данных в статике и динамике
С возвращением, автор, но где же твой «текст» и «язык»? О вербальных данных в статике и динамике | Печать |
Автор Вдовиченко А.В.   
02.07.2018 г.

Статья подготовлена при поддержке РНФ, грант 17-18-01642 «Разработка коммуникативной модели вербального процесса в условиях кризиса языковой модели» в Институте языкознания РАН.

Вопросы философии. 2018. № 6. С. ?–?

 

С возвращением, автор, но где же твой «текст» и «язык»? О вербальных данных в статике и динамике

Часть I

 

 

А.В. Вдовиченко

 

 

В статье представлена критика позиции Р. Барта и его единомышленников, согласно которой текст может пониматься и получать новые обоснованные интерпретации вне автора. В качестве основы такой точки зрения автор статьи выделяет ошибочный принцип автономности знака, который лежит в основании структуралистского метода. В случае вербальных данных речь идет об мнимой автономности слов, предложений, текстов и всей системы вербального языка. Автор статьи последовательно рассматривает главные составляющие позиции Барта (статической языковой модели) и предлагает взамен коммуникативную динамическую модель, которая предполагает признание: 1) неэффективности метафоры «язык», 2) нетождественности используемого в рамках «языка» понятия знака (слов, предложений, текстов), 3) тождества личного коммуникативного действия, которое порождается и интерпретируется как осознанный поступок коммуниканта, а не как структура самозначных слов, 4) комплексного характера любого коммуникативного действия. В предлагаемой динамической (коммуникативной) модели «знак» назначается утилитарно и условно (в языковой модели он констатируется безусловно и определенно), «знак» не существует как определенный объект, или тело (в языковой модели он фактически существует как диада тело знака – значение), «знак» лишь «намекает» и «отсылает» к смыслопорождающему коммуникативному действию, будучи интерпретируемым (в языковой модели он имеет прямое единообразное значение, изучается и описывается). Текст определяется в статье как последовательность несамостоятельных вербальных элементов, «намекающих» на соответствующие коммуникативные действия. Коммуникативные действия (искомые при порождении и интерпретации) воспринимаются в тождестве на основе параметров, которые автор действия и затем интерпретатор мыслят за пределами слов и языка. Понимать язык и текст («письмо» Барта и Деррида) оказывается невозможным вне автора, который не «пишет текст», а совершает ряд личных коммуникативных поступков. В статье вводится понятие интерпретационной шкалы и констатируется, что пределом интерпретации является личная деятельность того, кто организовал коммуникативную процедуру. В самом тексте (словах, языках, безличном «письме») источники смыслообразования полностью отсутствуют.

 

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: смерть автора, интерпретация, знак, язык, текст, статическая и динамическая модели, коммуникация, коммуникативное действие, смыслообразование.

 

ВДОВИЧЕНКО Андрей Викторович – доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник сектора теоретической лингвистики Института языкознания РАН, профессор кафедры теории и истории языка ПСТГУ.

an1vdo@mail.ru

 

Статья поступила в редакцию 16 ноября 2017 г.

 

Цитирование: Вдовиченко А.В. С возвращением, автор, но где же твой «текст» и «язык»? О вербальных данных в статике и динамике. Часть I // Вопросы философии. 2018. № 6. С. ?–?

 

 

 

Идет ежик в одном ботинке.

Навстречу заяц:

– Ежик, ты где ботинок потерял?

– Не потерял, а нашел.

 

Старый философский анекдот

 

Предлагаемое рассуждение можно посчитать шуткой, но только при условии, что шуткой почитаются также и похороны автора (а попутно и пишущей личности вообще), некогда организованные Р. Бартом, а также его предшественниками, последователями и просто единомышленниками.

Так или иначе исходным пунктом размышлений служит сомнение в правомерности методологических принципов, которые лежат в основании приоритета, отданного тексту и языку (вербальным данным), в ущерб и в нарушение прав «родителя текста».

Попрание прав пишущей (да и говорящей) личности уже приобрело некоторый размах: лингвисты, намеренно игнорируя автора, давно рассуждают о «системе знаков» и «языковой картине мира» – в результате пользователям «языка» предлагается стандартизированно не только писать, но и мыслить, слившись умами в единстве вербальных форм. Литературоведы заняты добыванием пророческих смыслов, которые заключены в текстах, которые заключены в языке, который заключен в системе культуры – читатели, в свою очередь, рады уместиться в предоставленные им культурно-языково-текстовые ячейки, а также не уместиться, вслед за очередным пророком. Социологи рассуждают о народе и нации, главное достояние которых составляют собственные язык и тексты, – опрошенные приветствуют текстово-языковой фактор всенародного единства, например, «великий и могучий, правдивый и свободный». Священники доподлинно знают, что «в начале было Слово», – верующие с готовностью видят в Нем слово естественного языка и приписывают другим ничьим «словам» языка, или «именам», божественный статус. Философы всерьез надеются на успехи в гносеологии, достижимые через язык и отраженные в текстах, – последователям предлагается жить в отдельных «домах бытия», построенных по числу языков. Все вместе, захваченные в заложники в одном из «домов» политиками и взятые ими же под опеку, вольно или невольно пестуют, скажем, идею «русского мира», объявшего собой всех носителей мнимого когнитивно-языкового тождества, – все неравнодушные сторонники простых решений, переживая стокгольмский синдром, доверяют весомому аргументу – единому инструменту единой мысли и вместе готовы на многое.

В этой небезобидной путанице автор молчит, поскольку ни в языке, ни даже в тексте (ведь последний написан на «языке») его уже можно всерьез не искать, тем более что, выбирая между авторитетами, скажем, русского языка и российского автора, любой выбирает более глобальное первое: автор только примкнул к великому национальному языку и породившей его, автора вместе с «языком», культуре. Теперь, когда он написал свой общепонятный текст на «языке», он может, наконец, быть свободным (в крайнем случае, быть «покинувшим себя» медиумом, пророком).

Итак, на всякий случай отнесемся к смерти автора всерьез и выделим аспекты проблемы. В строгом смысле причиной удаления автора из теории вербальной коммуникации (или, по крайней мере, из некоторых сегментов этой теории) как раз и стало то, что его, автора, завалили и погребли под собой сначала «язык», а затем «тексты» (включая «письмо»), обрушенные на него неосторожно теоретизирующими мыслителями. В кратком эссе «Смерть автора» Р. Барт дает хрестоматийный набор теоретических позиций, из которых складывается картина вольно-невольного «преступления», совершенного против автора [Барт 1994].

Во-первых, письменная форма текста принципиально отличается от устной формы тем, что в письменной автора попросту не видно: «Узнать это (а именно, кто написал данные строки о мужчине, переодетом в женщину, в новелле Бальзака «Сарразин». – А.В.) нам никогда не удастся, по той причине, что в письме как раз и уничтожается всякое понятие о голосе, об источнике. Письмо – та область неопределенности, неоднородности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности, черно-белый лабиринт, где исчезает всякая самотождественность, и в первую очередь телесная тождественность пишущего».

Во-вторых, в письменном нарративе нет воздействия на действительность, а есть символическая автономная деятельность как таковая (деятельность самих знаков): «…если о чем-либо рассказывается ради самого рассказа, а не ради прямого воздействия на действительность, то есть, в конечном счете, вне какой-либо функции, кроме символической деятельности как таковой, – то голос отрывается от своего источника, для автора наступает смерть, и здесь-то начинается письмо».

В-третьих, язык самозначен, он сам может говорить и что-то означать: «Малларме полагает – и это совпадает с нашим нынешним представлением, – что говорит не автор, а язык как таковой; письмо есть изначально обезличенная деятельность (эту обезличенность ни в коем случае нельзя путать с выхолащивающей объективностью писателя-реалиста), позволяющая добиться того, что уже не “я”, а сам язык действует, “перформирует”; суть всей поэтики Малларме в том, чтобы устранить автора, заменив его письмом, – а это значит, как мы увидим, восстановить в правах читателя».

В-четвертых, язык считается автономной стихией, в которую погружает текст, в отсутствие каких-либо опорных точек: «Его (современного скриптора, пришедшего на смену прежнему автору. – А.В.) рука, утратив всякую связь с голосом, совершает чисто начертательный (а не выразительный) жест и очерчивает некое знаковое поле, не имеющее исходной точки, – во всяком случае, оно исходит только из языка как такового, а он неустанно ставит под сомнение всякое представление об исходной точке».

В-пятых, смыслообразование в тексте производят слова, которые суть знаки: «Если бы он (современный писатель. – А.В.) захотел выразить себя, ему все равно следовало бы знать, что внутренняя “сущность”, которую он намерен “передать”, есть не что иное, как уже готовый словарь, где слова объясняются лишь с помощью других слов, и так до бесконечности…

Скриптор, пришедший на смену Автору, несет в себе не страсти, настроения, чувства или впечатления, а только такой необъятный словарь, из которого он черпает свое письмо, не знающее остановки; жизнь лишь подражает книге, а книга сама соткана из знаков, сама подражает чему-то уже забытому, и так до бесконечности».

В-шестых, в письме (письменном тексте) неизбежно возникает дробность смыслов, вызванная знаками как автономными смыслообразующими элементами, которые можно только комбинировать и использовать как модули: «Ныне мы знаем, что текст представляет собой не линейную цепочку слов, выражающих единственный, как бы теологический смысл (“сообщение” Автора-Бога), но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различные виды письма, ни один из которых не является исходным; текст соткан из цитат, отсылающих к тысячам культурных источников. Писатель подобен Бувару и Пекюше, этим вечным переписчикам, великим и смешным одновременно, глубокая комичность которых как раз и знаменует собой истину письма; он может лишь вечно подражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его власти только смешивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них».

В-седьмых, смерть автора и освобождение от него текста и смысла ведет к разрушительным последствиям: «Тем самым литература (отныне правильнее было бы говорить письмо), отказываясь признавать за текстом (и за всем миром как текстом) какую-нибудь “тайну”, то есть окончательный смысл, открывает свободу контртеологической, революционной по сути своей деятельности, так как не останавливать течение смысла – значит, в конечном счете отвергнуть самого бога и все его ипостаси – рациональный порядок, науку, закон».

Наконец, в-восьмых, на передний план выдвигается читатель, столь же лишенный личности, как и умерший автор, но почему-то действующий вместо автора: «Читатель – это то пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает единство не в происхождении своем, а в предназначении, только предназначение – это не личный адрес; читатель – это человек без истории, без биографии, без психологии, он всего лишь некто, сводящий воедино все те штрихи, что образуют письменный текст».

Несмотря на резкость и категоричность формулировок французского теоретика, нужно признать, что стремление игнорировать (до признания полной метафизической смерти) подлинную личность автора так или иначе лежит в основании любой концептуальной схемы, в которой знаки признаются самостоятельными носителями значений, автономными смыслообразователями, самозначными элементами объективной системы (языка и/или текста). Уходящий структурализм (суть которого – настойчивая вера в самоорганизованную объективную систему единиц) явно впадает в лице Барта в аффект, но высказываются при этом – в заостренной форме – стандартные постулаты классического (спонтанного, античного, «телесного», слово-ориентированного) языкознания. Главным из них нужно признать принимаемый по умолчанию принцип «знак – значение», согласно которому выделенный «телесный» элемент смыслосодержащей речи (который виден будто бы гораздо определеннее на «письме», чем в устной речи) признается носителем значения (смысла): есть знак – есть смысл; есть смысл – должен быть знак.

Фундаментальная презумпция самозначности знаков в рамках системы знаков делает говорящего (пишущего) необязательным участником происходящего, что и демонстрирует структуралистский пароксизм Барта. Французский мыслитель, как, впрочем, и многие иные, поддается соблазну найти объяснение происходящего в видимых кубиках бытия, разобрать происходящее на элементы, разбить целое на составные части в надежде предъявить затем обнаруженную механическую связь между ними и выдать ее за достойный итог исследования.

Так греческие досократики объясняли мир его элементарным составом (земля, вода, огонь, воздух и пр.). Так Платон анатомировал осмысленный логос на звуки и слоги, вынужденный затем признать, что они обладают собственными смыслами (за что чувствовал интеллектуальную неловкость). Так Аристотель «нарезал» речь на «части» (звук, слог, артикль и пр.) и изгонял говорящего из науки грамматики. Так де Соссюр представлял язык строгой системой единиц, и чтобы застраховать его от дискредитирующей очной ставки с реальностью, радикально отделял от естественной речевой деятельности [Вдовиченко 2008]. Так, наконец, и Барт возложил надежды на автономное «письмо» и его самозначные единицы (слова), составляющие текст.

От этого поворотного пункта (принципа «знак – значение») отсчитываются многие последующие шаги теории, в том числе – и прежде всего – «похороны автора», в которых так или иначе поучаствовали и участвуют сторонники идеи языка («письма») и текста (в том числе компатриоты Барта – Лакан, Альтюссер, Деррида, Делез, Кристева и др.). Сфокусированное на знаке, исследовательское зрение определяет все остальное как антураж, фон, кулисы, обстановку, в которых можно допустить небрежность, например, поменять местами автора и читателя.

Нужно признать, что путем анатомизации (которая проявляется в первых же бартовских строках) строятся избыточно простые статические модели. Такая процедура «схватывания» реальности – обычно первая, спонтанная, стадия. Античный и преемствующий ему современный (в том числе выживший и здравствующий до сего дня) структурализм отличался (отличается) такой спонтанностью, давшей и дающей свои плоды. По-видимому, следует совершить следующий шаг и предложить динамическую модель, которая позволит иначе взглянуть на прежние, центральные для Барта и единомышленников, понятия язык, знак, текст и сами способы их «упаковывания» в объяснительные концепции и описательные схемы. Возможно, предлагаемый динамизм сам собою избавит от необходимости предложенных Бартом ритуальных услуг и вернет автора к жизни, то есть на его законное место.

 

Язык

«Язык», в котором Барт, как и его единомышленники, по умолчанию подразумевает уверенную концептуальную почву, возможность для теории встать твердой ногой, рождается из ложного ощущения, что смыслообразование (как бы его ни определять) возникает из произносимых (написанных) слов. В ходе спонтанной объяснительной процедуры древний и современный наблюдатель замечает только слова и смыслы (будущую диаду знак – значение). При создании описательной схемы их заведомо невозможно вынести за скобки, признать необязательными переменными в уравнении, описывающем «вербальный смыслообмен», в отличие от всего остального и всех остальных, в том числе говорящего. Последний очень легко признается «необязательной переменной» ввиду того, что он пользуется точно такими же словами, что и любой иной член коммуникативного коллектива (якобы по этой причине они друг друга и понимают). Единообразное нечто, известное им обоим, а также всем остальным «естественным носителям», превращает их самих в статистов, одинаково знающих нечто общее, а потому одинаково безразличных наблюдателю, который всецело сосредоточивается на заведомо интересном и важном – словах и их смыслах. Из этой достойной отдельного внимания словомысленной материи и рождается затем «язык» – метафора, призванная «схватить» и предъявить «инструмент передачи мысли», «систему общеизвестных знаков и значений».

Несмотря на отдаленность от первых теоретиков, Барт без колебаний подписывается под словомысленными постулатами некогда спонтанно рожденной теории: «уничтожается всякое понятие о голосе», «исчезает всякая самотождественность», «сам язык действует, “перформирует”», «знаковое поле… исходит только из языка», «внутренняя “сущность” написанного – уже готовый словарь», «необъятный словарь, из которого скриптор черпает свое письмо», «книга сама соткана из знаков, сама подражает чему-то», «текст – многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различные виды письма».

Только этой древней (словомысленной и языковой) интуицией, принятой всерьез и вне всякой критики, можно объяснить парадоксальную идею о приоритете письма над устной речью, сформулированную Ж. Деррида [Деррида 2000]: слова-элементы смысла гораздо рельефнее и четче предстают в написанном, чем изустно произнесенном виде. Статической сути смыслообладающего языка-инструмента стабильная графическая форма соответствует гораздо более, чем ускользающий невидимый звук (вспомним здесь концепцию Ф. де Соссюра, в которой «правильный язык», чтобы утвердить его в реальности, гораздо удобнее и убедительнее предъявить в письменной форме).

Между тем смыслообразование – главное и обязательное свойство любого (в том числе вербального) семиотического процесса, а потому взывающее к объяснению повсеместно и всегда реализуется совершенно иначе, чем представляет спонтанная древняя схема, усвоенная Бартом: в естественном коммуникативном процессе порождаются и понимаются не слова и их смыслы (значения), а комплексные коммуникативные действия (с участием слов, написанных или устных, или вовсе без их участия) [Вдовиченко 2016б].

Для пояснения рассмотрим простой пример:

[У меня только один язык, но он не является моим].

Это предложение, похоже, не нарушает грамматических норм современного русского языка, выглядит вполне обыденным, не требует вмешательства корректора или редактора. Языковой подход рассматривает это предложение как легитимный объект, признавая его возможным фактом языка.

Совершенно иной представляется коммуникативная точка зрения на этот вербальный комплекс. С позиций коммуникации, это предложение представляет собой всецело неестественный (искусственный) вербальный конструкт. Отвечая на вопрос, почему это так, нужно иметь в виду вполне очевидные обстоятельства.

Прежде всего, необходимо помнить, что смыслообразование является целевой причиной, сущностным свойством и непременным атрибутом любого естественного вербального (и невербального) коммуникативного процесса. Говорящий (пишущий) утруждает себя построением вербальной последовательности только ради того, чтобы осуществить данное воздействие в мыслимом коммуникативном пространстве. Вне акциональной коммуникации вербальный комплекс не существует в естественной форме. Вне говорящего (пишущего), сколь бы далеким и сокрытым он ни был, естественный модус функционирования вербальных данных нельзя констатировать.

В естественных условиях это предложение ([У меня только один язык, но он не является моим]) входит в состав многофакторной системы параметров, определенной говорящим (пишущим) для совершения конкретного действия, и только в этих условиях данный вербальный комплекс приобретает актуальность, в связи с которой был помыслен и ради которой был произнесен. Попытки установления конкретного значения (или смысла) слова или иного вербального элемента бесперспективны до тех пор, пока не будет констатировано конкретное коммуникативное событие, порожденное кем-то, где-то, в каких-то мыслимых условиях, с определенными целями, доступными для предицирования образами объектов, адресатами и пр. Вне или до этого автономный элемент (звук, буква, морфема, словосочетание, предложение и текст) не имеет оснований для установления когнитивного тождества: объекты никто не определил, отношения никто не выстроил, адресат не был никем избран и пр. Только при наличии активного обладателя сознания, задавшего все эти параметры, вербальный комплекс становится тождественно интерпретируемым, имеющим какой-то смысл и значение (замечу даже, что тот же самый комплекс [У меня только один язык, но он не является моим], в зависимости от мыслимых параметров осуществляемого действия, может быть грамматически правильным или неправильным).

Этот пример обнаруживает, что представляют собой искусственные вербальные данные, или бартовские автономные слова языка, опрометчиво признанные слагаемыми текстов и «письма».

На этом фоне проявляется главное свойство того, что может быть названо естественным вербальным фактом: последний всегда входит в состав коммуникативного действия – ситуативного, акционального, личного, осмысленного – и интерпретируется только в данной системе мыслимых параметров.

Именно поэтому вербальный остов (вербальный след) [У меня только один язык, но он не является моим] какой-то неизвестной ничейной коммуникативной процедуры не может считаться представителем естественного вербального процесса. Нужен конкретный личный акт, чтобы эти слова обрели предикативность, были оправданы в своем существовании в такой форме и, соответственно, стали бы понятными. Пока они представляют собой набор звуков, который не может быть ни истинным, ни ложным, ни правильным, ни неправильным, ни грамматичным, ни внеграмматичным, ни аффективным, ни нейтральным, ни поэтичным, ни прозаичным, и пр. Неясно, скажем, кто этот [я], у которого есть «чужой» язык; в чем здесь отличие этого [я] от других, которые, по-видимому, имеют «свой» язык? Может ли он на чужом языке говорить, и если может, то в чем проблема? Кроме того, если этот [я] все же говорит на каком-то не-своем языке, то, по-видимому, точно так же могут поступать и другие – говорить на нем, свой он или не свой, и тогда в чем смысл этого высказывания на своем – не-своем языке о том, что этот язык не-свой для [я]? Он говорит на «чужом языке» в данный момент или делал это только что, а сейчас вернулся к своему родному? В чем здесь новизна (предикативность), которой можно оправдать появление этого суждения? Этот [я] чем-то отличается от других или говорит о себе «обобщенно-лично», так, как будто он такой же, как все?

Понятно, что то же самое высказывание может быть и совершенно понятным. Но для понимания необходимо обратиться не к самому высказыванию (попытки чего совершаются сейчас), а к комплексному коммуникативному действию, в котором, например, тот, кто произнес (написал) эту фразу, подразумевал заведомую ясность вопроса, кто в данный момент говорит, то есть рассчитывал на несомненное понимание [мой, у меня]. В отличие от него, для читателя вне автора это может означать указание на собственную личность (конкретное лицо) или на обобщенно-личную персону (каждый, такой как я), или, может быть, это вообще [он], а не [я], как, например, в ситуации: [он мне заявляет: «У меня только один язык, но он не является моим»]. Понятно, что вне параметров коммуникативного действия, только из «голого» высказывания элемент [мой, меня] читатель не может интерпретировать.

Методологически важно отметить, что способность одного и того же высказывания быть понятным и непонятным означает, что источник смыслообразования локализован за пределами самого высказывания или, по крайней мере, не содержится целиком в самом высказывании, которое в любом случае следует признать не имеющим автономного смысла (значения).

Подобно слову [мой], ни одно из актуальных значений не содержится в тождестве в самой вербальной форме: [только один] может означать говорение на родном языке, которое [я] только что продемонстрировал; [язык] может быть конкретным (немецким, английским, французским, русским), или «языком вообще», или любым языком, или «языком» музыки, жеста, танца; [не является моим] может означать [я им не владею, плохо на нем говорю] (тем более, если эта фраза – плохой перевод, скажем, с французского) или [я им не обладаю как собственностью (на фоне высказывания Бенвениста о присвоении «языка»)] и пр. Кроме того, это высказывание может относиться к языку как части тела, которая почему-то принадлежит не обладателю тела. В конце концов, это высказывание может быть попросту грамматически неправильным или семантически претенциозным, необычным, и тогда даже эти, и без того не слишком определенные, ориентиры вовсе отсутствуют.

Однако в актуальной коммуникативной синтагме то, что сделал автор (в данном случае Ж. Деррида, хоть авторство для него самого и для Барта не важно) представляется совершенно понятным: «Je n’ai qu’une langue, or ce n’est pas la mienne» [Derrida 1996, 13, 15 etc.]. Этот «не имеющий значения автор» в момент, когда читатель застает его говорящим, говорит о языке не в семиотическом смысле, как о системе знаков, и уж тем более не о части своего тела, но о «французском языке», которым он сам пользуется и который является средством его самоидентификации и одновременно средством изложения его философии. Он говорит о собственной языковой идентичности и об общих проблемах идентичности, обретаемой в языке и через язык [Derrida 1996].

Смена статуса одной и той же фразы – с непонимания на (хотя бы чуть большее) понимание – происходит потому, что в естественном вербальном процессе порождается и интерпретируется не само высказывание в его автономной вербальной форме (факт «языка», представленный здесь искусственно изъятым из коммуникативного действия, не интегрированным в него словесным комплексом, который невозможно тождественно интерпретировать), а целостное коммуникативное действие в мыслимых условиях его совершения (факт коммуникации) [Вдовиченко 2016а].

В этом, как и в любом ином примере естественной коммуникации с использованием вербального канала, заметно, что смыслообразование в сказанном (написанном) представляет собой личную организованную кем-то коммуникативную процедуру. Для говорящего эта процедура представляет собой попытку воздействия на мыслимого адресата в параметрированном коммуникативном пространстве. Для адресата (и затем для вторичного интерпретатора) интерпретация смысла сказанного по необходимости представляет собой восхождение к когнитивному состоянию того, кто произвел данное действие в данной многофакторной ситуации, в том числе в соответствующем месте последовательности коммуникативных действий, вербальным «следом» которых является текст, откуда извлечено данное высказывание, если, конечно, целью интерпретатора является установление смысла сказанного, а не преображение и трансформация этого смысла и порождение нового действия. Интерпретация, стремящаяся к аутентичному смыслу, по необходимости предполагает установление набора параметров, которые мыслил автор, сколь бы далеким и потерянным в пространстве и времени он ни был.

На фоне этих естественных условий существования вербального факта следует сделать теоретический шаг, важный для признания ошибочности позиции Барта и других сторонников автономности текста.

В естественных условиях говорения (письма) античный и одновременно соссюровский язык (система смыслопорождающего говорения) теряет свою теоретическую эффективность. В новых условиях (когда личное семиотическое действие становится главным объектом, и порождение смысла в вербальном факте локализуется в индивидуально заданной коммуникативной процедуре) метафора «язык» становится непригодной для моделирования естественного вербального процесса, поскольку суть вербального, как и любого семиотического акта – исполнение личной коммуникативной задачи, коммуникативное смыслопорождение. Именно смыслопорождения и невозможно добиться от «языка», поскольку в нем принципиально отсутствует тот, кто производит смыслы (имеет или определяет коммуникативную цель, исполняет задачи) – личность деятеля, личность адресата. В языке вследствие этого нет тождественной связи между означающим и означаемым, которую в реальности конкретно, ситуативно и целенаправленно мыслит автор и адресат. Означаемое заведомо не может возникнуть в языке, поскольку оно локализуется в личной когнитивной сфере, представляет собой не общеизвестный денотат, а некий образ, понятие, представление, которые создаются в индивидуальном сознании активно или ре-активно и затем вовлекаются в мыслимую интеракцию. Вследствие отсутствия личности, в языке принципиально отсутствует коммуникация, задаваемая участниками или отношением отправитель – реципиент. Но именно коммуникация как целенаправленное воздействие на постороннее сознание является единственной причиной знакового процесса, или семиотического поступка, и вне этой причины актуальный вербальный процесс (частный случай семиотического) невозможно интерпретировать. В реальности говорящий говорит не языком («одно и то же»), а добивается изменений в мыслимом коммуникативном пространстве.

Языковое «одно и то же» его не интересует в принципе. В конце концов, источником мысли, эмоции, чувства, явленных в коммуникации, может быть только индивидуальное сознание. Объекты не формируются независимо от сознания, связи (причинно-следственные, пространственные, временные и пр.) не строятся сами собой. Причинность, скорее, представляет собой ситуативно выстроенное соположение двух выделенных интересующих говорящего объектов (явлений). Всего этого язык не может производить сам, он принципиально на это не способен. В нем принципиально отсутствует динамическое активное начало, индивидуальное сознание автора коммуникативного поступка, которое является источником любого смыслообразования. Возможно, где-то в иных сферах диспозиция иная, но в естественном вербальном процессе, ввиду личной акциональности, безраздельно господствует номинализм, релятивизм, относительность, субъективность и пр.

Ввиду этого антично-соссюровский язык невозможно понимать или изучать как целостный объект. Он не может думать или говорить вместо коммуниканта.

В целом нельзя не признать, что обязательные признаки естественного семиотического (в том числе вербального) процесса – обращенность к определенной аудитории (коммуникативность), планирование и достижение определенных изменений в сознании данной аудитории (акциональность), условия совершения данного семиотического поступка (ситуативность), индивидуальное осознание осуществляемых взаимодействий (когнитивность), а также непрямое, зачастую вариативное истолкование действия коммуниканта (интерпретируемость) – все эти признаки полностью игнорируются «языком», или языковой моделью смыслообразования, в которой обладающими значением и смыслом признаются сами элементы (слова). В любом естественном высказывании эти неотъемлемые свойства коммуникации целиком и полностью определяются действующей личностью, ее когнитивным состоянием (которое «работает» и понимается в естественном семиотическом действии и которое принципиально элиминировано в «языке»).

Так, конструирование «грамматики языка» представляет собой не отражение реально существующей порождающей смыслы системы слов (смыслообразование предполагает иной, более сложный, механизм), а попытку создания подсобной мнемотехнической схемы для перехода с одной коммуникативной типологии на другую («китайский язык» для русскоговорящих, «английский язык» для русскоговорящих и пр.). Характерно, что «носители языка» в действительности понятия не имеют о «грамматических правилах» и ориентируются только на исполнение коммуникативных задач с использованием в том числе известных им нерасчлененных на знаки вербальных клише. «Носителям языка» никогда не известен весь спектр клишированной типологии какого-то «языка» во всех сегментах коммуникативной реальности. Сама типология коммуникативных синтагм далеко не всеобщая, она всегда вариативна и несводима к единству даже в рамках небольших (минимальных) коллективов говорящих.

Именно в этой перспективе очень важно еще раз отметить, что говорящие (пишущие) порождают и понимают личные актуальные коммуникативные поступки, а не элементы вербальной структуры. Только актуальная коммуникация, в которой присутствует личное смыслообразующее начало, снабжает говорящих (и исследователей) содержанием и избавляет от бессмысленности соссюровского языка (одновременно языка – «письма» Барта, Деррида, Делеза, Кристевой и пр.).

Из этого следует, что если говорящие понимают коммуникативные действия, а не вербальные формулы, и если во всех случаях интерпретация сводится к установлению когнитивного состояния того, кто производит (воз)действие, то в руках у языковеда, изучающего безличный автономный язык, оказывается рассыпающийся, не имеющий собственного содержания и тождества материал. Соответственно, любая исследовательская процедура в сфере вербальных данных, в которой интерпретаторы пытаются или пытались опереться на всеобщий «язык», должна, наоборот, избавиться от этого концептуального инструмента, чтобы не впадать в бессмысленность и не проваливаться в пустоту.

 

Знак

Вслед за языком его элементы также не могут быть «какими-то», если данный вербальный комплекс выступает автономно, не будучи «подключенным» к «работающему» (реализующему коммуникативные процедуры) источнику смыслообразования – индивидуальному сознанию.

Так, нарисованная на листе бумаги стрелка с надписью «Registration» не может порождать смысл, если этот лист лежит распростертым на полу, пережив неконтролируемое падение с того места на стене, где прежде он был укреплен заботливой рукой организатора начинавшейся конференции. В данном «знаке» в нынешнем его положении не просматривается целенаправленное осознанное коммуникативное действие, которое можно понимать. «Регистрацию» не следует искать там, куда в настоящий момент указывает упавший на пол «знак». Тем более что конференция давно уже завершилась. Поэтому и «знаком» его вряд ли можно признать: в данной стрелке, снабженной надписью, уже нет означаемого (некоего контента, или планируемого эффекта, помысленного автором семиотического поступка), несмотря на относительную стабильность внешней формы: организатор конференции некогда указывал посредством данной стрелки иное, нежели сейчас, направление, имея в виду иную диспозицию адресата по отношению к стрелке, иной период актуальности данного знака, иной момент взаимодействия с адресатом, и пр.

Снова представить «стрелку с надписью» «знаком» можно только путем воссоздания лично осознанной коммуникативной процедуры, но никак не путем изучения самого тела «автономного знака». Вне мыслимых параметров коммуникативного действия (если эти параметры личного поступка не воссоздать) знак «стрелка с надписью» оказывается пустым и даже, похоже, вовсе несуществующим: он никому ни о чем не говорит, ни на что не указывает, не дает никаких рекомендаций. Иными словами, в нем не просматривается действие источника коммуникативной интенции, не идентифицируется поступок возможной сознающей свое воздействие личности. От самой стрелки с надписью невозможно добиться автономного означивания, следовательно, и знаковости в «стрелке вообще» нет.

Подобным образом ведет себя любой «знак», рассматриваемый отдельно от личного осмысленного коммуникативного поступка (в том числе слово, предложение и текст): его тело лишается организующего принципа, такой знак исчезает, не существует как таковой. По-видимому, условием возникновения знака (или того, что пока условно можно посчитать знаком, скажем, как в интерпретации Пирса или Соссюра) оказывается не стабильная предметная форма (вкупе с непонятно откуда взявшимся означаемым), а возможность видеть за ним личный конкретный коммуникативный процесс (семиотический поступок).

Кроме того, проблема знака предполагает довольно неопределенную в себе процедуру обособления некоей предметной сущности, которую можно предъявить в качестве означающего. Иными словами, вопрос, переведенный в конкретную плоскость, состоит в том, сколько знаков следует видеть, скажем, в слове [нужно]. Возможность признать, что в данном слове пять, четыре, три или два знака (пять фонем, пять или четыре звука, пять или четыре буквы, три морфемы, два слога), а также что все оно представляет собой один неделимый знак (слово), свидетельствует об утилитарности назначения «знаков»: наблюдатель исчисляет их в зависимости от введенного им же критерия.

Прибавим к этому уже отмеченный и только запутывающий картину факт, что тело знака представляет собой своего рода пустой резервуар, скорлупу, фантик, имеющий самостоятельное значение лишь в ограниченном числе случаев, где актуализуется материальная обессмысленная составляющая «знака» (например, в поэтическом метре, орфографии, полиграфии, где, скажем, замена [нужно] на [следует] может быть неравноценной). В обычном смыслопорождающем («рабочем») режиме вербальных клише говорящий/пишущий и адресат (в том числе косвенный) не выделяют «единицы естественного говорения» ни на уровне звуков – морфем – слогов, ни на уровне слов, если искомое коммуникативное действие производится и интерпретируется беспрепятственно, беспроблемно. Говорящие на родном «языке» не завидуют единицы в качестве отдельных объектов, если общее коммуникативное действие восстанавливается по совокупности вербальных и невербальных данных. (Заметим, что в предыдущем предложении вполне обычная «единица» [завидуют] выделена адресатом (на ней фокусируется его внимание) и рассмотрена отдельно только потому, что она не встраивается в понятное адресату коммуникативное действие. В сознании адресата в этот момент возникает вопрос, что сделал сознательно поступавший автор, притом что в самой неожиданно выделенной, в отличие от других, «единице» – в данном случае в слове [завидуют] – ничего необычного нет.)

Иными словами, «знаки» возникают при попытках разделить на части видимую, телесную составляющую коммуникативного действия, притом что само действие имеет несловесный и целостный смысл, а дискретные «тела» слов создают ложное ощущение суммирования «знаков» для получения этого смысла. Так, при переводе на другой «язык» то же самое будет изложено иными словами («иными единицами») – при соблюдении тождества коммуникативного смысла. Различие между исходной и полученной «структурами» в словах, их количестве, морфемном составе, порядке, длине и пр. будет свидетельствовать о независимости смысла от конкретных «знаков», о существовании коммуникативного смысла за пределами вербальной формы (вспомним к тому же, что коммуникативное действие можно зачастую произвести и вне вербальной формы – жестом, показом, взглядом, рисунком, схемой и пр.; коммуникативное действие может быть понятным до того, как все входящие в него слова, будут сказаны; коммуникативное действие существует в виде замысла до произнесения слов; слова не складываются, а интегрируются в коммуникативном действии). В то же время делить на знаки – если такая задача поставлена – придется именно телесную (несмыслосодержащую) часть коммуникативного действия, то, что всего лишь призвано намекать и отсылать к личному поступку.

Так, в приведенном примере со стрелкой и надписью делить на части в поисках «знаков» придется саму стрелку и надпись, хотя конкретное смыслопорождение реализуется далеко не только этими телесными (могущими быть разделенными и предъявленными) объектами: смыслосодержащее коммуникативное действие производится не только стрелкой и надписью, но, главное, личной коммуникативной интенцией, воссоздаваемой при интерпретации, мыслимыми условиями действия, мыслимой пространственной диспозицией адресата и «тела знака» и пр. Понятно поэтому, что каждый обретенный таким способом «знак» (например, стрелка и слово Registration) будут чем-то недостаточным, не передающим суть (механизм) многомерной коммуникативной динамики происходящего.

В самом деле, констатируя, что порождаться и пониматься могут только личные коммуникативные действия, коммуникативная модель тем самым расписывается в невозможности предъявить «знак» с той же определенностью, с какой это делала статическая языковая модель. Получается, что «знак» назначается условно (в языковой модели он констатируется безусловно и определенно), не существует как объект, или тело (в языковой модели он существует как диада тело знака – значение), намекает и отсылает к смыслопорождающему коммуникативному действию, будучи интерпретируемым (в языковой модели он имеет прямое единообразное значение, хотя ни один из знаков, тем более совокупность всех знаков, не может быть чем-то тождественно мыслимым сразу всеми участниками произвольно выделенного коммуникативного коллектива).

Если в языковой модели знак можно сравнить с кубиком определенного цвета (форма – значение), то в коммуникативной модели «знак» – это условно (утилитарно) назначаемая и условно (утилитарно) выделенная форма, отсылающая к конкретному значению (когнитивному состоянию автора коммуникативного действия). Заметим, что поскольку в естественном коммуникативном процессе порождаются и понимаются семиотические поступки коммуникантов, а не самозначные единицы «языка», то Барт, выступая за знаки «языка» («письма») вне авторства, призывает тем самым довериться полым телам («фантикам») в слишком серьезном для этого деле смыслообразования.

(Продолжение следует)

 

 

 

Ссылки – References in Russian

 

Барт 1994 – Барт Р. Смерть автора. Перевод С.Н. Зенкина // Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1994. С. 384–391.

Вдовиченко 2008 – Вдовиченко А.В. Расставание с “языком”. Критическая ретроспектива лингвистического знания. М.: ПСТГУ, 2008.

Вдовиченко 2016аВдовиченко А.В. Коммуникативное оправдание грамматики. К вопросу о пределах условности грамматического описания // Русский язык за рубежом. 2016. № 4. С. 78–89.

Вдовиченко 2016бВдовиченко А.В. О несамотождественности языкового знака. Причины и следствия «лингвистического имяславия» // Вопросы философии. 2016. № 6. С. 164–175.

Деррида 2000 – Деррида Ж. Письмо и различие. Перевод с французского под ред. В. Лапицкого. СПб.: Академический проект, 2000.

 

 

 

 

 

 

 

 

Voprosy Filosofii. 2018. Vol. 6. P. ?–?

 

Nice to See You Again, Author, But Where Is Your “Text” and “Language”? To Verbal Data in Statics and Dynamics*

Part I

 

Andrey V. Vdovichenko

 

The article contains some aspects of criticism of Roland Barthes’ (and his adherents’) position claming that the text can be understood and interpreted without the author. As the main reason of Barthes’ point of view, the author of the article marks out the erroneous principle of sign autonomy which lies in the basis of the structural method. In the particular case of verbal data that means the erroneous autonomy of words, phrases, texts and the whole system of verbal language. The author considers consistently the main components of Barthes’ position (that is, the static language model) and offers in exchange the communicative dynamic model which includes that: 1) the “language” as a metaphor is ineffective in describing the real verbal process, 2) the concept of signs (words, phrases, texts) used within “language” is built on the insufficient basis, 3) the self-identity can be ascribed just to personal communicative action which is generated and interpreted as a conscious act of a communicant, but not as a structure of auto-signifying words, 4) any communicative action has a complex (multi-channeled) character. In the dynamic (communicative) model, sign is appointed practically and conditionally (in the language model the sign is stated certainly and definitely), sign doesn’t exist as a certain object, or a body (in the language model – it actually exists as a dyad “sign body–value”), sign only “hints” and “sends” to sense-producing communicative action, being interpreted (in the language model – it has a direct sense, it is studied and described). The text represents the sequence of dependent verbal elements “hinting” at the corresponding communicative actions. Communicative action (which is required by the author and the addressee in the processes of production and interpretation) are perceived in identity on the basis of parameters which thought by the author of action outside words and languages. To understand a language and a text (incl. R. Barthes’ and J. Derrida’s “scripture”) it is impossible without the author who does not “writes the text”, but makes personal communicative acts. In the article the concept of interpretative scale is introduced, and it is noted that the limit of interpretation is defined by the personal activity of the one who has organized the communicative procedure. In the autonomic texts (as well as in words, languages, impersonal “scripture” themselves) the sense-producing sources are completely absent.

 

KEY WORDS: author’s death, interpretation, sign, language, text, static and dynamic model of text, communication, communicative action, sense-production, identity of a personal semiotic act.

 

VDOVICHENKO Andrey V. – DSc in Philology, lead researcher, Institute of Linguistics, Russian Academy of Science; professor, the department of theory and history of language, Orthodox St. Tikhon University for Humanities.

Этот e-mail защищен от спам-ботов. Для его просмотра в вашем браузере должна быть включена поддержка Java-script

 

Received on November 16, 2017.

 

Citation: Vdovichenko, Andrey V. (2018) ‘Nice to See You Again, Author, But Where Is Your “Text” and “Language”? To Verbal Data in Statics and Dynamics. Part I’, Voprosy Filosofii, Vol. 6 (2018), pp. ?–?

 

References

Barthes, Roland (1984) “La mort de l'Auteur”, Le bruissement de la langue, Seuil, Paris, pp. 61–67 (Russian Translation 1994).

Derrida, Jaques (1979) L'Écriture et la Différence, Seuil, Paris (Russian Translation 2000).

Derrida, Jaques (1996) Le Monolinguisme de l’autre ou la prothèse d’origine, Galilée, Paris.

Vdovichenko, Andrey V. (2008) Parting With "Language". Critical Retrospective of Linguistic Knowledge, OSTUH, Moscow (in Russian).

Vdovichenko, Andrey V. (2016a) “Communicative justification of grammar. To a question of limits of grammatical description”, Russian Language abroad, No. 4 (2016), pp. 78–86 (in Russian).

Vdovichenko, Andrey V. (2016b)About Not-self-identity of a Language Sign. Causes and Effects of "Linguistic Onomatodoxia"’, Voprosy Filosofii, Vol. 6 (2016), pp. 164–175 (in Russian).

 



* The research “Development of the communicative model of verbal process in the conditions of crisis of the language model” was funded by grant no. 17-18-01642 of the Russian Science Foundation. The project is carried out at the Institute of Linguistics, Russian Academy of Sciences.

 
« Пред.   След. »